дин из важнейших в городе чиновников, будучи на собственном своем сговоре, происходившем по случаю предстоящего бракосочетания его с дочерью потомственного поч..
Мы долго отстреливались. Наших матросов убили; я, тяжело раненный в плечо, был найден на дне катера, взят в плен и отвезен в Стамбул...
На них были вытканы сады, широкие аллеи с деревьями в осеннем уборе, выходившие на площадку, на которой резвились олени или журчали уединенные фонтаны, ниспадавшие в тройные чаши...
Источник скандальной славы Федерико Андахази – исключительно его книги. Еще бы, ведь его «Анатома» сравнивали с «Парфюмером» и «Осиной фабрикой», а «Милосердные» напоминают ужасы Анны Радклифф и Г.Ф. Лавкрафта. Откровенные, почти порнографические, сцены, провокационные рассуждения об отсутствии у женщин души, сомнения в авторстве знаменитых литературных произведений – все это создает образ интеллектуального бунтаря и нонконформиста. На самом же деле Андахази – человек мягкий и вежливый. Искренне радуется вниманию читателей и охотно дает интервью.
– Первый вопрос будет, наверное, таким: ощущаете ли вы себя именно аргентинским писателем? Или вы скорее «гражданин мира»?
– Конечно, я ощущаю себя аргентинским писателем. Просто, быть аргентинцем – это имеет свои особенности. Большинство аргентинцев являются либо детьми, либо внуками эмигрантов. Аргентинец в чистом виде, в общем, не существует. Все мы – потомки итальянцев, немцев, русских... Что касается меня, мой отец венгр, а моя мать из России. Кроме того, я родился и вырос в таком городе, как Буэнос-Айрес, – это очень космополитичный город.
– Вопрос был вызван вот чем: в своих книгах вы пишете о событиях, происходящих в Европе. Вы не затрагиваете национальную тему...
– Нет, вообще-то из четырех моих романов один – «Государь» – касается именно латиноамериканской тематики. Кроме того, у меня есть книга рассказов, которая посвящена именно аргентинской тематике. Но, действительно, в большинстве книг, таких, как «Анатом», «Милосердные», «Секрет фламандцев», дело происходит в Европе. Дело тут в теме. «Анатом» – это такое размышление о том, что из себя представлял Ренессанс, инквизиция... «Милосердные» – это размышления о литературе как таковой. Последняя книга, не переведенная пока на русский язык, – «Секрет фламандцев» – это книга о живописи. И, я думаю, место действия этих книг вполне естественно: ведь Возрождение было европейским явлением, то же можно сказать о романтизме, живопись в основном развивалась там же. Но от этого эти феномены не перестают быть общечеловеческими, универсальными. Кроме того, у нас в Аргентине нет таких уж явных признаков латиноамериканской экзотики – сельва там, попугаи всякие... Поэтому мы не такие ярко выраженные латиноамериканцы, как другие народы.
– В романе «Милосердные», как мне показалось, присутствует мысль о том, что автор, писатель должен чем-то платить за свои произведения, за свое творчество. Так ли это?
– Да, конечно. И вообще, это размышление о том, что такое автор произведения, что значит – быть автором. В книге это выражено в такой буквальной, физиологической форме. Но и в жизни происходит примерно так же. И, кроме того, как это видно из книги, я считаю, что мы не являемся единственными, эксклюзивными авторами наших произведений. Мы всегда занимаемся плагиатом. Бодлер говорил, что литература – как палимпсест: на новом слое пишется новый текст. И, конечно, за этот плагиат надо платить.
– То есть, вы полагаете, что нового в литературе не существует?
– И да, и нет. С одной стороны, есть великие авторы, которые заложили основы. Шекспир, Гете – мы переписываем то, что они уже сказали. Невозможно написать приключенческий роман, без элементов «Дон Кихота». Невозможно написать роман о любви, который не касался бы «Ромео и Джульетты». Роман о предательстве невозможен без аллюзий на «Фауста».
– И еще о заимствовании. Ваш не изданный пока по-русски, роман называется «Государь». Имеет ли он какое-либо отношение к книге Макиавелли?
– Да, название – это прямая ссылка. Идея была перенести размышления Макиавелли о власти и о политике на современную латиноамериканскую почву. И при перенесении этих идей во времени и в пространстве все это приобретало комедийный оттенок. Поэтому мой «Государь» – это такая романтическая комедия.
– Кстати, о комедии... Ведь оба романа, изданные у нас, – они действительно смешные, юмористические, потому что происходящие в них серьезные, крупные события имеют своей первопричиной совершенно ничтожные, мелкие вещи – подчас буквально «со шляпку гвоздя».
– Действительно так. Приятно, что вы это заметили. Знаете, как порой занудно и бессмысленно бывает объяснять смысл анекдота, также трудно объяснять и иронию, содержащуюся в романе. «Анатом» – это ведь ироническая книга. Мне зачастую приходится отдельно объяснять, что я – не Маттео Колон, что мое мнение не обязательно совпадает с его мнением. И вообще, мой взгляд на Маттео весьма ироничен, мне он кажется очень уж патетичным, пафосным персонажем.
– Возвращаясь к плате за творчество. А есть ли та часть вас самого, которую вы отдаете за то, чтобы быть писателем?
– Ну, во-первых, время. Это то, что никогда нельзя вернуть. Я теперь много путешествую по миру, даже дома бываю реже, и, конечно, у меня меньше времени на написание книг. Изначально я представлял себе писательский труд совсем иначе. Я думал, что все просто – сел и написал. А, оказывается, бывает, что утром просыпаешься – и вообще не знаешь, где ты находишься. Кроме того, приходится учиться делу, которого ты раньше не знал. Например, надо научиться говорить о своих произведениях. Я-то полагал, что книги говорят сами за себя, и все, что говорит автор, – это, скорее, для того, чтобы затемнить их смысл.
– А вы учились где-нибудь литературному ремеслу? Курсы там, семинары?..
– Я вообще не верю в обучение литературе как ремеслу. Литературу можно изучать как науку. Но научить писать – тут тебя никто не научит. Такой, очень важный для меня писатель, как Джек Лондон, человек, который вырос на дне общества, прожил нелегкую жизнь – воровал, плавал на всяких судах, добывал меха... К тому же он исповедовал весьма опасные для того времени в США политические идеи. И вот, хотя у него не было никакой учебной подготовки, он представляется мне одним из «отцов» мировой литературы. С другой стороны, Борхес, который просто жил в библиотеке. И когда читаешь Борхеса, помимо того, что видишь в его произведениях всю мировую литературу, ты не чувствуешь, что он сидел всю жизнь на одном месте. Хотя, конечно, когда читаешь Джека Лондона, думаешь: «Ну, да, можно, в общем, написать более-менее как он». А Борхеса прочитаешь, закроешь книгу – и понимаешь, что дальше писать невозможно. Потому что это так написано, что тебе уже делать нечего. И, наверное, в творчестве и надо всегда искать эту тонкую грань между возможным и невозможным.
– А когда вы пишете на исторические темы – о Средневековье или о временах Байрона – вы как-то изучаете материал? Сидите в библиотеке, делаете выписки?
– Конечно, да. Но я всегда стараюсь, чтобы документ не затмил вымысел. Те исследования, которые ты проводишь, должны быть практически незаметными.
– Известно, что ваше хобби – восстановление старых мотоциклов...
– Да, у меня их уже несколько. 1934-го года, 1938-го... И за каждой машиной я вижу свою историю. Например, однажды я закончил делать один мотоцикл, сел, поехал в город, зашел там в кафе. И вдруг вижу – какой-то пожилой сеньор ходит вокруг машины, рассматривает. Потом выяснилось, что это был когда-то его мотоцикл, и он, тогда еще совсем молодой человек, проехал на нем все Андские Кордильеры. Вот точно так же, как это мое увлечение означает возвращать жизнь предметам, так в литературе это означает возвращать жизнь персонажам.
– Простите за, по всей видимости, стандартный вопрос, но насколько часто вы в вашем творчестве используете свои профессиональные навыки психоаналитика?
– Для меня психоанализ всегда был, скорее, препятствием, чем подспорьем. Во-первых, психоанализ – это научная дисциплина. Зачастую я начинаю описывать персонажа – и вижу, что это похоже на историю болезни. И я сразу говорю себе: так нельзя. Потом, у психоанализа свой собственный, очень технический язык. Это загрязняет прозу. Когда я вдруг замечаю, что какая-то формула или термин затесались в мою книгу, я стараюсь поскорее от этого избавиться. Хотя, действительно, между психоанализом и литературой есть очень тесная связь. Тот же Фрейд, основывая психоанализ, обращался, за неимением иных источников, к литературе. Но сама литература может прекрасно обходиться без психоанализа. У нас в стране очень много психоаналитиков. Во многих странах Латинской Америки аргентинец – это синоним психоаналитика. И вот в 60-е годы прошлого века они все ломанулись в литературу. И писали, именно с профессиональной точки зрения, сложные такие, заумные книги. Тогда это было модно, все зачитывались. Абсолютно ужасный опыт. Это время, на мой взгляд, – просто позор аргентинской литературы (Именно в это время творили, например, Хулио Кортасар и Адольфо Бьой Касарес. – Прим. ред.). И точно так же, как Фрейд говорил, что для того, чтобы стать психоаналитиком, надо перестать быть врачом, я считаю, что для того, чтобы стать писателем, надо перестать быть психоаналитиком.
– Попробовать-то можно. Но вот ваши книги – как вы их делаете? Сооружаете, сочиняете, придумываете?
– Есть, конечно, какая-то техника письма, но это понимаешь уже постфактум. Я свои романы перечитываю один раз, сразу после написания. И тогда вдруг видишь – да, что-то такое есть, и даже от романа к роману лучше.
– Собственно, вопрос был иным. С чем, с каким жизненным процессом вы сравнили бы писательство? Делать книгу – это как делать детей? Или – строить дом? Мотоцикл собирать...
– Ну, если бы я знал, все было бы намного проще. Но в «Милосердных» есть литературный ответ. Там возникает идея отцовства в отношении литературного произведения. То есть там писатели, для того, чтобы получить произведение, должны отдать то же, что и для того, чтобы получить ребенка.
– Можно ли сказать, что в «Милосердных» описан именно ваш метод творчества?
– Вероятно, так оно и есть...
Тем временем:
... Я лежу в кибитке. Звон почтового колокольчика, наскучив моим ушам, призвал наконец благодетельного Морфея {Морфей - сон (по имени бога сновидений в греческой мифологии).}. Горесть разлуки моея, преследуя за мною в смертоподобное мое состояние, представила меня воображению моему уединенна. Я зрел себя в пространной долине, потерявшей от солнечного зноя всю приятность и пестроту зелености; не было тут источника на прохлаждение, не было древесныя сени на умерение зноя. Един, оставлен среди природы пустынник! Вострепетал. - Несчастный, - возопил я, - где ты? Где девалося все, что тебя прельщало? Где то, что жизнь твою делало тебе приятною? Неужели веселости, тобою вкушенные, были сон и мечта? - По счастию моему случившаяся на дороге рытвина, в которую кибитка моя толкнулась, меня разбудила. Кибитка моя остановилась. Приподнял я голову. Вижу: на пустом месте стоит дом в три жилья. - Что такое? - ~ спрашивал я у повозчика моего. - Почтовый двор. - Да где мы? - В Софии, - и между тем выпрягал лошадей.
СОФИЯ
Повсюду молчание. Погруженный в размышлениях, не приметил я, что кибитка моя давно уже без лошадей стояла. Привезший меня извозчик извлек меня из задумчивости: - Барин-батюшка, на водку! - Сбор сей хотя не законный, но охотно всякий его платит, дабы не ехать по указу. Двадцать копеек послужили мне в пользу. Кто езжал на почте, тот знает, что подорожная {Подорожная - документ на получение почтовых лошадей.} есть сберегательное письмо, без которого всякому кошельку, генеральский, может быть, исключая, будет накладно. Вынув ее из кармана, я шел с нею, как ходят иногда для защиты своей со крестом. Почтового комиссара нашел я храпящего; легонько взял его за плечо. - Кого черт давит? Что за манер выезжать из города ночью. Лошадей нет; очень еще рано; взойди, пожалуй, в трактир, выпей чаю или усни. - Сказав сие, г. комиссар отворотился к стене и паки {Паки - опять, снова...